Мишка так и не произнес по поводу смерти Первака ни единого слова (хотя Осьма, похоже, чего-то от него ожидал), лишь поинтересовался, когда похороны, и, подозвав дежурного урядника, приказал, чтобы тот отыскал Варлама и велел тому ехать в Ратное.
На отпевании и похоронах Мишка, совершенно неожиданно для себя (мог бы и догадаться, если бы голова не была занята другим), оказался в роли главы родственников усопшего. Родней Лисовинов, что бы там ни болтали, семья Листвяны не являлась, взрослых мужчин в этой семье не имелось, Мишка же был командиром Первака, а у воинов это обстоятельство считалось не менее важным, чем кровная связь. Правда, сам Мишка зрелым мужем считаться не мог, и по идее рядом с ним, как во время суда над Роськой в Турове, должен был находиться кто-то из взрослых, но эта роль почему-то досталась не Корнею или Лавру, а старосте Аристарху.
«Сапоги всмятку, сорок бочек арестантов, бред сивой кобылы в похмельное утро после празднования дня независимости России от Советского Союза — Перунов потворник Туробой, кладущий поклоны в христианском храме. И отец Михаил — ни мур-мур. Хотя… староста же — должностное лицо, отвечающее за все невоенные стороны жизни села. Вот вам, сэр, блестящая иллюстрация „турбулентности“ общественных отношений в переходный период. Будь сейчас один из периодов устойчивого развития или застоя — в Ратном не было бы либо церкви, либо Туробоя, а так… должность вполне заменяет иные критерии оценки личности. ТАМ в начале девяностых творилось то же самое — во властных структурах запросто могли сидеть в соседних кабинетах бывший партаппаратчик и бывший диссидент. И, что характерно, считалось, что оба борются с пережитками тоталитаризма и насаждают общечеловеческие ценности.
Однако, сэр Майкл, вам следовало бы не удивляться или злословить по поводу данного обстоятельства, а воспользоваться им!»
— Дядька Аристарх, — шепнул Мишка, улучив момент, — поглядеть бы на Листвяну повнимательнее. Что-то мне кажется, что…
— Молчи, — буркнул в ответ староста. — Сам знаю.
Мишка, сколько ни пялился на Листвяну, так и не смог понять ее чувства. Ключница не выла и не причитала в голос, не кидалась на гроб, не падала в обморок — держалась твердо, но глаза были красными, а лицо осунувшимся и как-то враз постаревшим. Так притворяться было невозможно, она действительно переживала. К тому же молилась она не то что искренне, а прямо-таки истово, будто ждала какого-то знака свыше, а это было уж и вовсе непонятным — чего просила вчерашняя язычница у христианского бога?
По дороге с кладбища Аристарх сам потянул Мишку за рукав, отводя в сторону.
— На поминки не пойду, пускай там Кирюха сам отдувается. Ты чего про Листвяну узнать хотел?
— Да… так получается… похоже, что Первак ей не сын был.
— Верно. Первак ей чужой, а раб божий Павел так и вовсе никто. Еще что?
— Но переживала-то она… — Мишка запнулся, затрудняясь описать свои ощущения. — Не притворялась Листвяна. Ни в церкви, ни на кладбище. Не убивалась, конечно, по покойнику, но люди-то себя на похоронах по-разному ведут…
— Молодой ты еще, едрен дрищ… не довелось тебе испытать такого. — Лицо Аристарха на секунду стало отсутствующим, словно он ушел в какие-то воспоминания. — Не с покойником она прощалась, а с целым куском жизни. Большим куском, важным. Не понять тебе… пока.
«Угу, не довелось. Посмотрел бы я на тебя, будь ты на моем месте, когда со стен Мариинского дворца обдирали текст указа о присвоении Ленинграду звания „Город-герой“. Тоже кусок жизни уходил, да еще какой! Небось, если бы твое капище, где ты предков славишь, так же поганили, без трупов бы не обошлось! Впрочем, и у меня, сложись чуть иначе, как говорится, „рука бы не дрогнула и совесть не мучила бы“. Не сложилось и… слава богу, что не сложилось. Но тебе, потворник, знать об этом незачем».
— Но таилась же, камень за пазухой держала…
— А то мы не видели… самый умный, едрен дрищ? А мы, старые пердуны, значит, ослепли совсем? Что ты вообще знаешь? — На удивление, в голосе Аристарха совсем не было злости — одна насмешка. — Это для тебя Кирюха дед, а кое для кого так и сейчас еще… — Староста, совершенно неожиданно, блудливо ухмыльнулся и гусарским жестом расправил усы. — Он изо всех сыновей Агея самым мягким да ласковым был… девки да молодки от него… гм, едрен дрищ… Не видал ты деда в молодости! А он и сейчас еще! Короче, взнуздана и оседлана Листвяна, что кобылка игривая, да так, что и сама этому рада. Будет ходить под седлом по ниточке! Так себе и мысли! И не дай тебе бог… Сам понимать должен, не дурак.
— Так что же, ей дед приказал Бурея к Перваку?..
— Нет, ты все-таки дурак! — досадливо констатировал Аристарх, но пилюлю все же решил подсластить: — Не от нехватки ума дурак, а от малолетства. Ничего он ей не приказывал! Просто сделал так, что ей САМОЙ захотелось прошлое от себя отринуть, а Первак — только часть ее прошлого, то, что на виду. Корнею же на это плевать с высокого дерева — он и так все видит и понимает.
Все, Михайла, как бы ты к вашей ключнице ни относился, впредь в дела между ней и Корнеем нос не совать! Уразумел?
— Так ведь…
— Я спрашиваю: уразумел?
— Да…
— Вот так, едрен дрищ, и матери то же самое накажи! И… и Лехе передай, а то полезет, понимаешь…
«Угу. Задернуть занавесочки и сидеть в купе, покачиваясь, как будто поезд едет. Знакомая песня. Ну уж нет! Ты-то, во благовремении, Богу душу отдашь… или что там тебе полагается, как потворнику Перунову, а мне с рожденным от Листвяны дядюшкой потом всю жизнь кувыркаться… Но политес соблюдать придется, блин, мало мне других забот…»